– Разумеется, не получил, – вставил Макс. – Потому как они только одно и имели в виду: газеты должны находиться под их контролем. Они разбираются во всем лучше нас.
– Ну а кто говорит, Макс, что они не разбираются лучше нас, – сказал Майкл. – Наверное, и лучше, причем во множестве вещей. Вот в торговле газетами они не разбираются, это я могу сказать точно. Я попытался несколько дней обходиться без голых женщин, тираж пошел вниз. Тогда мы вернули голых женщин обратно, и тираж пошел вверх. Что мне еще оставалось делать?
– Ты мог заняться каким-то другим долбаным бизнесом! – внезапно выпалил с несвойственным ему неистовством Дэвид.
Все замерли в ошарашенном, мертвом молчании. Было что-то пугающее в том, что подобная ярость выплеснулась из источника настолько невинного. Мало что на свете способно заставить наши сфинктеры поджиматься с таким испугом, как семейная ссора, да еще и разразившаяся в столь приятное время. Патриция затаила дыхание.
– Что ж, Дэви, – сказал Майкл. – Если помнишь, я и занялся совсем другим бизнесом. Газеты я продал.
– А кто-то другой купил их и по сей день с немалой выгодой для себя печатает голых женщин, – сказал Макс.
– Ну и слава богу, что это не мой отец! – Дэвид дрожал от собственной смелости, но в общем и целом держался непоколебимо.
– Дэви очень волнует чистота моей души, – сокрушенно сообщил Майкл – примерно таким же тоном, каким муж подшучивает над женой, озабоченной его животиком.
После этого общий разговор распался на несколько частных, и до самого конца обеда ни одна тема уже не овладевала всеми умами сразу.
Дэви покинул стол с дамами, а Саймон остался – потягивал вместе с нами портвейн, с трогательной безуспешностью пытаясь состроить физиономию, которая выражала бы одновременно взрослость, почтительность, пресыщенность, благородство и бесстрастие.
Макс, перебравшись на мой конец стола, приобнял меня за плечи.
– Дурацкая сцена, по-моему, ты не находишь? – негромко сказал он. – Хотя, разумеется, малыш Дэви неизменно прав, не так ли? Даже его задница сияет, как солнце, верно? Если бы Саймон сказал что-нибудь столь же елейное и наглое, на что он, разумеется, не способен, ему пришлось бы чертовски дорого заплатить за это.
Я вдруг вспомнил, что Макс – крестный отец Саймона, и такая его лояльность изрядно меня позабавила. Но я счел своим долгом ответить любезностью на любезность, так что вскоре мы с ним уже походили на двух старых генералов, переигрывающих битву при Ватерлоо.
– Ладно, может, он и был отчасти елеен, но храбрости, пыла и подлинного чувства у него не отнимешь.
– Он просто дерзкий щенок, и тебе это известно, Тед.
– По-твоему, лучше лишиться воображения и идеалов при самом рождении, чтобы не рисковать потерять их потом, так, что ли?
– Саймон вовсе не лишен воображения или идеалов. Просто он достаточно воспитан и порядочен, чтобы уважать других.
– Это та самая воспитанность и порядочность, которая ничто не подвергает сомнению, ничему не бросает вызов и ничего в итоге не добивается.
– Да иди ты, Тед. Как будто ты веришь хоть одному своему слову. Ты самый циничный человек в Британии и сам это прекрасно знаешь.
– Никогда, Макс, – сказал я, – никогда не говори человеку, что он циник. Циниками мы называем тех, от кого боимся услышать насмешку над собой.
– Только не потчуй меня афоризмами, старый мошенник.
Каким бы отталкивающим человеком Макс ни был, горе в том, что он далеко не такой дурак, как хотелось бы. Ум его блестящим не назовешь, и все-таки он вечно оказывается немного умнее, чем хотелось бы его собеседнику.
– Дурацкий получается разговор, Макс.
– Тоже верно. По правде сказать, я и подошел-то к тебе только затем, чтобы стрельнуть сигаретку. Никак не научусь справляться с огромными сигарами Майкла.
Я дал ему сигарету, и он присосался к ней совсем как школьник.
– Слышал о твоем постыдном изгнании из газетенки. Соболезную. Насчет Лейка я с тобой совершенно согласен. Пьесы его становятся все хуже и хуже. Ты как, доволен, что появилась Ребекка? Ты с ней… вроде бы… ну, давным-давно?
– Полагаю, не я один, – сказал я и тут же об этом пожалел.
Макс мазнул по мне взглядом и уставился на ножку своего бокала.
– Так, так. Хотелось бы знать, кто тебя об этом осведомил?
– Все рано или поздно выходит наружу.
– Да нет, не все. Далеко не все. Оно и случилось-то всего один раз. На Рождество, несколько лет назад. В этом самом доме. А я-то полагал, что мы были более чем осмотрительны. Вот уж загадка так загадка. Тут, случаем, никакая дамочка не замешана? Мне просто интересно.
Пришлось некоторое время покорячиться у него на крючке. Дэвида мне окунать в дерьмо никак уж не хотелось: пересказывая историю Великого Вредительства (ты ее вот-вот прочитаешь, Джейн), он лишь мимоходом упомянул о ночных забавах Макса и Ребекки. В то время он даже и не понял ничего.
Прикидывая, как бы половчей сменить тему разговора, я вспомнил один давний рассказ Дональда Палсайфера, фотографа, снимающего диких зверей. Единственный способ озадачить и утихомирить обозленную гориллу, говорил он, состоит в том, чтобы начать мордовать себя самого. Если ты накидываешься на себя, лупишь себя по щекам, бьешь кулаком в живот, дергаешь за волосы и расцарапываешь лицо, зверюга, которая на тебя поперла, останавливается, склоняет голову набок – впрочем, не всегда, – а потом подходит к тебе, прижимает к груди, сочувственно гладит по головке, зализывает твои раны и, взяв на ручки, укачивает, точно младенца.