Никто мне по дороге не повстречался, и потому я так и не узнал, пока все мы не сошлись на вечернюю сходку, что нам составит компанию Матушка Миллс.
Оливер Миллс. Не знаю, знакома ли ты с ним. В те дни, когда мы отбывали воинскую повинность, он был падре нашего полка. С той поры он изведал немало печалей и в итоге снял с себя сан. Во всяком случае, так он говорит; по моему же основанному на вздорных сплетнях мнению, его просто-напросто обуяла такая похоть, что ни армия, ни церковь справиться с ним уже не смогли. Влечение Оливера к мужиковатым младшим офицерам и шустреньким молодым рядовым не ведало границ. В 59-м мне рассказывали об одном эпизоде, который, возможно, и был той соломинкой, что сломала спину верблюда. Генерал, инспектировавший взвод румяных кадетов накануне их выпуска из училища, остановился перед одним особенно миловидным эфебом.
– Вы, сэр! Имя?
– Киприан Мужелюб, сэр. (Или как-то еще.)
– Надеюсь, вы джентльмен твердых моральных устоев?
Молчание.
– Так как же, сэр?
Тут горемычный юноша залился слезами и убежал с плаца. А после повесился на собственном «Сэме Брауне», оставив записку, в которой просил прощения у мамы. Доказать ничего, естественно, не удалось, однако известно было, что юноша прислуживал в часовне у алтаря, и спустя недолгое время Оливеру пришлось сложить с себя епитрахиль и с головой окунуться в мирскую жизнь. Мальчик был не так чтобы очень уж во вкусе Матушки Миллс, однако в те дни содомитам особенно привередничать не приходилось.
Первое свое место Оливер получил в Би-би-си, истинном рае для заблудших и неверных, если таковые вообще существуют, – он там поставил большую часть скучнейших «кухонных драм», которые ныне все, кому не лень, кривя душой, называют золотой продукцией золотого века телевидения, хотя я, если честно, соглашусь скорее смотреть всухую выступление Джона Мейджора, чем еще раз пригубливать эти фарисейские опивки. Большая часть сочинивших их драматургов уже, слава богу, померла от алкогольного отравления и разочарования в социализме, а Оливер, как ты знаешь, специализируется теперь на роскошных, любовно исполненных костюмных адоптациях классики, и в гробу он видал рабочий класс, – хотя, если бы ты ему это сказала, он бы тебя не поблагодарил. Трудно сыскать человека, настолько охочего до сочинения резонерских коллективных писем в газеты: «Сэр, мы, нижеподписавшиеся, шокированы попытками правительства урезать финансирование Совета по искусствам/обложить вельветовые брюки налогом на добавленную стоимость/приватизировать Дикки Аттенборо» – ты знакома со сладкоречивой слякотью, о которой я говорю. Оливер сбивает в табун всех неблагонадежных, какие подвернутся ему в клубе „Каркун“, и выжимает из них согласие поставить свои подписи рядом с его. Однажды он попытался заставить и меня приложить руку к иеремиаде по поводу „Соглашения о ценах на книжном рынке“, не знаю уж, что это за херня такая. Оливер – более чем любезный и занимательный собеседник (если тебе по сердцу остроты, похожие на банты с рюшечками), однако стоит хотя бы крошке социалистической жвачки завязнуть между его дорогими зубными коронками, как он обращается в самую безъюморную квашню, какая когда-либо участвовала в факельных бдениях у Южно-Африканского посольства или норовила втюхать ошарашенным театралам значки „Помни о СПИДе“.
– Quid pro quo, – сказал я ему. – Сначала ты подпишешь составленное мной письмо, в котором я призываю правительство восстановить телесные наказания для тех, кто мусорит на городских площадях и пишет всякую дурь на стенах…
Я как раз тогда держался на этот счет довольно желчного мнения, поскольку кто-то разукрасил стену против моей квартиры на Батлерс-Ярд надписью, буквы которой походили на перевернутые арабские.
Матушка Миллс, натурально, в недоумении удалился. При всем том мы с ним состоим в добрых отношениях, и потому он сердечно приветствовал меня в тот четверговый вечер в Суэффорде, когда я, свежевымытый и отдраенный, ввалился в гостиную, дабы утешиться предобеденным стаканчиком какой-нибудь мерзопакости.
– Ба, да это же Гуляка Гиппо! (Господи, до чего я не люблю это мое давнее прозвище.) Явился хлебнуть из корыта человека более кредитоспособного, нежели ты?
– Привет, Оливер, – пропыхтел я, – а тебе-то здесь что понадобилось, зачем вылез из Кенсингтона?
– То же, что и тебе, ангелочек. ОиП. В последние несколько месяцев Матушка трудилась как последняя пчелка. Вот и прилетела – поправить здоровье.
– Впрочем, водочку, как мы замечаем, она все еще употребляет.
– С тех самых пор, как Барбара Картленд назвала Ферги вульгарной, ни разу не слышали мы, чтобы уродливому урыльнику достало нигилистической наглости очернить душу столь чистую.
Я оставил его выпад без внимания и нацедил себе «Макаллана» – на несколько толстых пальцев, – а Оливер между тем принялся чирикать о своей новой любви.
– Деннис. Имя столь же романтично, как жидкое средство от мух, но он до того мил, до того доверчив, и член у него такой огромный. Я, пожалуй, хлебну еще водочки, покамест ты здесь.
– А что он делает, твой Деннис?
– Все, о чем я попрошу.
– Да нет, чем он на жизнь зарабатывает?
– Работает клерком в управлении социального обеспечения, если тебе так уж необходимо знать. Я познакомился с ним на гей-параде.
Иногда человеку случается позавидовать гомикам, иногда не случается. По крайней мере, нам, простым добрым гетерикам, не приходится терпеть в доме клерков, сварщиков и продавцов. Назови меня снобом, назови злым человеком, но каким образом Оливеру удается сносить саму мысль о том, что невежественные, тупоумные олухи из Клапама и Кемберуэлла будут пердеть в его постели и почесывать яйца перед его псише, я и вообразить не могу.